Умер в ДОМЕ ВЕТЕРАНОВ… «Я ушел, чтобы не мешать сыну жить!» Трагический конец «Водяного» советского кино

Знаете, в чем заключается самая изощренная, самая злая и беспощадная насмешка актерской судьбы? Тебя могут знать в лицо миллионы людей. Целые поколения советских детей могут вырасти на твоих ужимках, смешных фразочках и нелепых костюмах.

Тебя могут искренне любить в каждом доме огромной страны. Но когда в твоей собственной, настоящей жизни наступает кромешная темнота, быстро выясняется, что вся эта всенародная, громкая любовь не способна согреть даже твои озябшие старческие пальцы.

Вы все прекрасно помните меня по великим, добрым сказкам гениального Александра Роу. Я был вашим любимым, смешным, самовлюбленным и глуповатым королем Йагупопом Семьдесят Седьмым из «Королевства кривых зеркал». Я был булькающим, нелепым, зеленым Водокрутом Тринадцатым в «Марье-искуснице», я был колоритным разбойником в «Морозко» и кумом Панасом в «Вечерах на хуторе близ Диканьки».

Мое лицо, надежно спрятанное за густым, въевшимся в поры слоем сказочного грима, накладными носами, немыслимыми тяжелыми париками и бутафорскими коронами, стало для вас вечным символом беззаботного, счастливого советского детства.

Но детство неизбежно заканчивается, жестоко уступая место холодной, прагматичной взрослой реальности. И когда с моего лица окончательно, навсегда смыли этот яркий киношный грим, под ним обнаружился глубоко уставший, сломленный горем, никому не нужный старик. Мои последние годы — это отнюдь не волшебная сказка со счастливым, светлым концом. Это тягучая, бесконечная, пронзительно тихая драма, разыгранная в равнодушных стенах казенного Дома ветеранов кино.

Газетчики, падкие на громкие сенсации и дешевые, выдавленные слезы, потом часто писали, что я умер в абсолютном одиночестве, цинично брошенный родным сыном на произвол судьбы. Они обожают лепить ярлыки, даже не пытаясь разобраться в сложных, запутанных человеческих душах. Правда же всегда гораздо сложнее, больнее и… обыденнее. Я сам выбрал этот путь. Я сам, своими собственными руками, закрыл за собой дверь в ту жизнь, где когда-то был безмерно, безоговорочно счастлив. Потому что земная жизнь без моей единственной женщины потеряла для меня всякий, даже самый крошечный смысл.

Сын простого гардеробщика и любовь длиною в половину века

Я родился в тысяча девятьсот восьмом году, в дореволюционной Москве. Мой отец, Лев Станиславович, обрусевший поляк из далекой Плоцкой губернии, всю свою жизнь проработал простым гардеробщиком в знаменитом Камерном театре. Вы можете себе хотя бы на миг представить, что такое Камерный театр для маленького, впечатлительного мальчика?

Это настоящий, живой храм, навсегда пропахший терпким нафталином, тяжелой бархатной обивкой лож и чужими, роскошными французскими духами. Пока отец чинно и услужливо принимал тяжелые бобровые воротники и изящные дамские манто, я, спрятавшись за длинными рядами вешалок, завороженно, не смея дышать, смотрел на сцену.

Магия великого перевоплощения отравила мою молодую кровь навсегда. Отец был категорически, до крика против моей будущей профессии. «Актер — это не мужское дело, Толя. Это вечная, унизительная зависимость от чужого мнения», — хмуро говорил он мне. Но разве можно было остановить юношу, который уже вкусил этот сладкий яд сцены? Я поступил в театральную студию Юрия Завадского.

Я был молод, я был полон юношеских амбиций, мне искренне казалось, что я способен сыграть Гамлета, короля Лира, самых великих драматических героев мирового репертуара. Но судьба распорядилась иначе, наделив меня специфической, характерной, невероятно подвижной внешностью.

Я стал мастером маленького эпизода, непревзойденным королем острохарактерных ролей. И именно в те ранние годы, когда моя театральная карьера только набирала свои обороты, я встретил ту, которая стала абсолютным смыслом всего моего долгого существования. Мою Раису.

Раиса Ефимовна была невероятной, потрясающей, сильной женщиной. Родом из южной, солнечной, шумной Одессы, она не имела абсолютно никакого отношения к богемному, суетливому миру искусства. Она окончила строгий противопожарный техникум, стала инженером и всю жизнь занималась сложным, сухим проектированием технического оборудования.

Мы были как два совершенно разных, противоположных полюса, которые притянулись друг к другу вопреки всем законам физики. Я — сумасбродный, эмоциональный, живущий в придуманном мире иллюзий актер, и она — невероятно прагматичная, спокойная, заземленная женщина, которая мгновенно стала моим единственным надежным якорем в бушующем океане жизни.

Мы поженились в тысяча девятьсот тридцать пятом году. Вскоре на свет появился наш единственный, долгожданный сын, наш маленький Юлик. Я смотрел на свою хлопочущую по дому Раису и не мог поверить своему невероятному, оглушительному счастью.

В нашей крошечной, до самого потолка заставленной книгами квартире всегда потрясающе пахло свежими пирогами, крепким чаем и настоящим уютом. Мы прожили вместе пятьдесят два года. Пятьдесят два года! Половина века, пролетевшая для меня как одно короткое, невыносимо теплое лето.

Для всех миллионов зрителей я был смешным Водяным, суетливым сказочным злодеем, а для нее я всегда оставался просто Толей. Обычным мужем, за которым она была как за прочной каменной стеной. Я старался зарабатывать, я сутками мотался по бесконечным киноэкспедициям, я озвучивал десятки радиопостановок и мультфильмов, чтобы моя маленькая семья ни в чем никогда не нуждалась.

Юлик рос серьезным, очень вдумчивым мальчиком, он наотрез отказался идти по моим стопам в зыбкий, зависимый мир кино, а выбрал для себя солидную, железобетонную профессию — стал архитектором, успешно окончил институт, стал руководить целой мастерской в столичном «Моспроекте». Я гордился им до слез. Мне, наивному дураку, казалось, что так будет всегда.

Что спокойная старость — это когда ты сидишь в мягком кресле, рядом тихонько постукивает металлическими спицами жена, а по выходным в дом врывается шумный, взрослый сын со своими новостями. Как же жестоко, как безжалостно судьба разрушила эту красивую, уютную картинку.

Тяжелая корона Йагупопа и добровольный уход в тишину

Я никогда в своей жизни не гнался за дешевой славой, не плел грязных закулисных интриг, не пытался зубами вырвать у судьбы или у коллег главные роли. Работа с гениальным, добрым сказочником Александром Роу принесла мне ту самую всенародную, бешеную известность, от которой я, признаться вам честно, очень часто уставал.

Выходить на обычную московскую улицу было настоящим испытанием. Дети громко показывали пальцем: «Смотри, смотри, Водокрут Тринадцатый пошел!». Это было мило и забавно первые пару лет, но потом начало откровенно, физически тяготить. Актерское клеймо сказочного дурачка намертво приросло к моему настоящему лицу. А мне хотелось тишины. Мне хотелось глубоких, серьезных разговоров, хотелось философских размышлений о смысле жизни.

В шестьдесят пять лет, в тысяча девятьсот семьдесят третьем году, находясь на пике узнаваемости, я принял сознательное, твердое, бесповоротное решение. Я навсегда ушел на пенсию. Я просто перестал сниматься, я стал отвечать отказами на все предложения режиссеров, оставив для себя лишь редкую, невидимую зрителю работу у микрофона на озвучивании мультиков.

Мне не нужны были новые лавры. Мне хотелось проводить каждую свободную, каждую подаренную богом минуту с моей Раисой. Время — это самый невосполнимый, самый дорогой ресурс на планете, и я отчаянно пытался наверстать те бесконечные месяцы, которые безжалостно украли у нас мои тяжелые съемочные экспедиции.

Но у времени свои, совершенно иные, жестокие законы. В 1987 году небеса с оглушительным треском рухнули мне прямо на плечи. Моя Раиса ушла из жизни.

Вы вообще знаете, что такое потерять человека, с которым ты намертво сросся душами, кровеносными сосудами и мыслями за полвека? Это не просто горе. Это физическая, невыносимая, кровоточащая ампутация. Ты просыпаешься серым утром, по привычке тянешься рукой к соседней подушке, а она обжигает тебя ледяным, могильным холодом. Ты ставишь на кухонную плиту старый чайник, машинально достаешь из буфета две чашки, и вдруг осознаешь, что вторая больше никогда, ни при каких обстоятельствах не понадобится.

Наша уютная, гостеприимная московская квартира в одночасье превратилась в гулкий, пугающий, вымерший склеп, до краев наполненный пыльными вещами и мертвыми фотографиями на стенах. Я перестал выходить из дома. Я часами неподвижно сидел в старом кресле, уставившись невидящим взглядом в одну точку, и просто слушал эту звенящую тишину.

Разрушение мифа о брошенном отце и казенный Дом

Мой сын Юлий отчаянно пытался меня спасти. Он приезжал, он привозил полные сумки продуктов, он пытался тормошить меня, предлагал переехать к нему в квартиру. Но у него была своя собственная, сложная жизнь. Своя крайне напряженная работа ведущего архитектора в «Моспроекте», свои семейные заботы, свой бешеный ритм огромного, дышащего города. Я видел, как ему мучительно тяжело разрываться между своей устроенной жизнью и старым, сломленным горем отцом, который на глазах медленно превращается в живого мертвеца.

Спустя восемь долгих, выматывающих душу лет после смерти моей жены, в тысяча девятьсот девяносто пятом году, я принял свое последнее, окончательное решение. Я молча собрал свои немногочисленные вещи и совершенно добровольно переехал в Дом ветеранов кино в столичном районе Матвеевское.

*

*

Журналисты обожают драматизировать и сгущать краски. Они с упоением писали хлесткие, скандальные статьи, обвиняя моего Юлия в черствости: мол, цинично бросил знаменитого отца-актера на старости лет гнить в приюте. Какая же это отвратительная, низкая, гнусная ложь!

Это был мой, и только мой осознанный выбор. Я не хотел быть ему обузой. Я патологически, до дрожи в руках боялся стать беспомощным, выжившим из ума стариком в чистой квартире своего сына, разрушая его нормальную жизнь запахом сердечных лекарств и вечным старческим брюзжанием. Я ушел в этот Дом ветеранов, чтобы освободить его от этого тяжелого, невыносимого креста.

Но принес ли мне этот переезд хоть каплю облегчения? Нет. Это стало моим последним, самым страшным жизненным испытанием. Дом ветеранов кино когда-то давно, в советские годы, был престижным местом, где в комфорте доживали свой век легенды экрана.

Но когда я туда попал в голодные девяностые, это уже было место абсолютной, звенящей пустоты. В одном из редких, откровенных разговоров я тогда с горечью признался: «Здесь почти нет людей. Актеров не осталось. Никого нет…». Я оказался в плотном окружении совершенно чужих, угасающих людей, которым не было абсолютно никакого дела до моих былых кинематографических заслуг.

Казенные, выкрашенные светлой краской стены. Размеренный, пугающе одинаковый, убивающий волю распорядок дня. Дешевая манная каша по утрам, редкие, медленные прогулки по засыпанным листьями аллеям парка. И тишина. Непробиваемая, мертвая тишина, которую не мог нарушить даже постоянно включенный в холле телевизор.

Сын приезжал ко мне. Да, он приезжал изредка, и с каждым уходящим годом эти короткие визиты становились все более неловкими, натянутыми, искусственными. Мы стремительно становились чужими людьми. Это не было шумным скандалом, конфликтом или предательством. Это было медленное, тихое, неотвратимое отдаление двух совершенно разных миров.

Ему было невыносимо больно видеть меня угасающим в этих казенных стенах, а мне было мучительно стыдно перед ним за свою физическую старческую немощь. Нам становилось все труднее находить хоть какие-то общие темы для разговоров. Мы просто сидели в холле пансионата, смотрели друг на друга и тяжело молчали, прекрасно понимая, что ту огромную пропасть, которая разрослась между нами, уже невозможно преодолеть ни словами, ни делами.

Финальный занавес и долгая дорога к свету

Последние шесть лет моей жизни в Доме ветеранов слились для меня в один бесконечный, серый, безликий, тягучий день. Знаете, глубокая старость — это самое величайшее, самое изощренное унижение, придуманное природой для человека. Твой разум еще сохраняет остатки былой, острой ясности, он в мельчайших деталях помнит театральные овации, помнит тепло рук любимой женщины, помнит вкус творческих побед, а твое тело безжалостно превращается в непослушную, рассыпающуюся труху.

Я пережил свое отведенное время. Я пережил свою любимую жену. Я пережил весь советский кинематограф, которому без остатка отдал все свои силы. Я остался жалким, покрытым толстым слоем пыли осколком навсегда ушедшей, невозвратной эпохи.

Навещали меня очень редко только сын. Редкие журналисты иногда, раз в несколько лет, вспоминали о моем жалком существовании накануне каких-нибудь юбилеев старых советских сказок.

Они приезжали в пансионат с дешевыми камерами, задавали одни и те же глупые, банальные, заученные вопросы о работе с Роу, заставляли меня на камеру неестественно улыбаться и вспоминать смешные байки со съемочной площадки. А я смотрел в холодный объектив и думал только об одном: когда же вы, наконец, оставите меня в покое? Зачем вы бесцеремонно бередите мои кровоточащие раны?

Мой финал наступил двадцать девятого декабря две тысячи первого года. В самые суетливые предновогодние дни, когда вся огромная Москва бегала в поисках подарков, когда дети водили хороводы вокруг украшенных елок, с замиранием сердца ожидая чуда и появления сказочных героев, один из самых главных сказочников советского кино тихо испустил свой последний вздох в узкой казенной палате.

Мне шел девяносто четвертый год. Невероятно долгая, трудная, выматывающая душу земная жизнь подошла к своему логическому концу.

О моей смерти центральные газеты написали сухими, короткими строчками где-то на последних полосах. Никаких пышных проводов, никаких рыдающих толп поклонников у гроба. Я ушел тихо, незаметно, растворившись в холодной зимней московской метели. Меня похоронили на Пятницком кладбище, в нашей родной, семейной могиле.

Я не держу зла на своего Юлика. Я безмерно благодарен ему за то, что он был в моей жизни, за то, что он вырос и стал хорошим, достойным человеком. Я не держу зла на вас, дорогие мои зрители, которые быстро забыли мое настоящее лицо, навсегда запомнив лишь бутафорские усы нелепого Водокрута. Таков непреложный закон искусства — красивая иллюзия всегда ярче, проще и долговечнее сложной реальности. И уж тем более я не проклинаю этот Дом ветеранов, который стал моим последним, печальным пристанищем. Он дал мне самое главное, в чем я отчаянно нуждался все эти бесконечные годы. Он дал мне время и тишину, чтобы подготовиться к встрече.

— Ты слишком долго задержался на своей сцене, Толя, — тихо и ласково говорит она.

Я крепко сжимаю ее родную ладонь, и мы уходим вместе. И поверьте, это самая лучшая, единственная сказка во всей моей долгой жизни, которая наконец-то получила свой по-настоящему счастливый конец.

Оцініть статтю
Умер в ДОМЕ ВЕТЕРАНОВ… «Я ушел, чтобы не мешать сыну жить!» Трагический конец «Водяного» советского кино
Спасал от рака знаменитую жену, а умер раньше её: За что выгнал из театра актера Владимира Самойлова