— Спасибо, вот, без сдачи, — Инга протянула мятую купюру водителю такси, не глядя на него. Все её мысли были уже там, за дверью подъезда, на четвёртом этаже. Она с усилием выставила из машины сначала трость, потом здоровую ногу, и только потом, кряхтя от тупой, ноющей боли, вытащила прооперированную. Каждый шаг от машины до подъезда был маленьким поединком, в котором она побеждала с трудом. Холодный ветер пробирал под пальто, но она его не замечала. В ушах стоял воображаемый, но такой знакомый звук — радостный цокот когтей по паркету. Рекс уже должен был услышать лифт. Он всегда слышал.
Дверь в квартиру поддалась с привычным щелчком. Инга сделала шаг внутрь, опираясь на трость, и замерла, втягивая носом воздух. Воздух был неправильным. Чистым, пахнущим только пылью в солнечном луче и чем-то неуловимо химическим, средством для мытья полов. Не было главного — тёплого, родного запаха старой собаки, запаха шерсти, запаха жизни, который въелся в эту квартиру за пятнадцать лет.
— Рекс? — её голос прозвучал хрипло и неуверенно в гулкой пустоте. — Мальчик мой, я дома.
В ответ — ничего. Ни торопливого шарканья, ни сонного пыхтения, ни виляющего хвоста, сшибающего всё на своём пути. Квартира встретила её безмолвием, которого в ней не бывало никогда. Сердце, до этого колотившееся в радостном предвкушении, сделало тяжёлый, холодный кувырок и замерло. Инга медленно, тяжело переставляя ноги, прошла в гостиную. Угол, где всегда стояла его большая плетеная лежанка, был пуст. Не просто пуст — там было идеально чисто, словно никакой лежанки никогда и не существовало. Паркет блестел, вымытый до скрипа.
Она не стала суетиться, не стала звать его снова. Холодная, дурная уверенность начала затапливать её изнутри, вытесняя боль в колене, усталость и остатки больничной слабости. Она двинулась на кухню. Там, на своём обычном месте, не было его мисок. Ни миски для воды, ни миски для корма. Инга, не раздумывая, открыла шкафчик под раковиной. Они стояли там. Две большие металлические миски, вымытые до блеска, перевёрнутые одна в другую. Так убирают вещи, которые больше не понадобятся. Никогда.
Это был приговор. Она закрыла дверцу шкафа, не издав ни звука. Превозмогая боль, опустилась на колени и заглянула под кровать в спальне. Там тоже было пусто и чисто. Ни клочка шерсти, ни старой, забытой игрушки. Ничего. Словно ластиком стёрли пятнадцать лет её жизни, оставив лишь чистый, пустой лист. Она с трудом поднялась, опираясь на трость и на спинку кровати. Боль в колене превратилась в далёкий, приглушённый фон. Главная боль была теперь не там. Она была внутри, огромная, ледяная, беззвучная.
Инга прошла в гостиную и села в кресло. Прямо, не откидываясь на спинку. Трость она поставила рядом, сжав в руке её гладкий набалдашник. Она не собиралась звонить ему. Не собиралась ничего выяснять по телефону. Она будет ждать. Она сидела и смотрела на входную дверь, и её лицо постепенно приобретало выражение спокойной, нечеловеческой решимости.
Ключ в замке повернулся через час. Алексей вошёл в квартиру с пакетами продуктов, насвистывая какую-то мелодию. Он был в приподнятом настроении, предвкушая спокойный вечер с женой, наконец-то вернувшейся из больницы.
— Инга, я дома! Как ты добралась? Устала, наверное? Я твой любимый йогурт купил…
Он замолчал на полуслове, увидев её. Она сидела в кресле, неподвижная, как изваяние, и смотрела на него. Её глаза, обычно тёплые, сейчас были похожи на два тёмных колодца, на дне которых застыл лёд. Его улыбка медленно сползла с лица. Он поставил пакеты на пол, чувствуя, как весёлое предвкушение сменяется липкой, подступающей к горлу тревогой.
— Что-то случилось? — спросил он, уже зная ответ.
Она не ответила. Она просто продолжала смотреть на него, и в этом взгляде не было ни вопроса, ни упрёка. Только констатация факта. Факта предательства. Наконец, она медленно, с расстановкой, произнесла всего два слова, и они ударили его сильнее пощёчины.
— Где он?
— Что ты так смотришь? — его голос был неестественно бодрым, он пытался натянуть на лицо улыбку, но она не держалась, сползая под тяжестью её взгляда. — Давай, проходи, тебе отдыхать надо. Я ужин почти приготовил.
Он сделал шаг к ней, намереваясь помочь, взять под руку, но замер, когда она даже не шелохнулась. Она просто сидела в своём кресле, прямая, как натянутая струна, и смотрела на него.
— Я всё объясню, — засуетился он, снимая куртку и бросая её на пуф. — Я хотел как лучше. Для тебя. Инга, послушай, тебе сейчас нужен абсолютный покой. Полная стерильность, реабилитация. Ты же знаешь, врачи сказали… А он… ну, он же старый совсем. Шерсть повсюду, запах этот… Ему самому уже было тяжело, он еле ходил. Я…
Он запнулся, подбирая слова, которые репетировал несколько дней. Он знал, что этот разговор будет, и готовился к нему. Он верил в свою правоту, в логичность своего поступка.
— Я отдал его в хорошие руки, — выпалил он наконец, самую лживую и самую удобную фразу. — В деревню, к хорошим людям. У них большой дом, свой двор, свежий воздух. Ему там будет лучше, чем в четырёх стенах, понимаешь? Он будет бегать на воле…
В этот момент холодный лёд в её глазах треснул, и из-под него вырвалось раскалённое пламя. Она рывком подалась вперёд, опираясь на трость так, что костяшки пальцев побелели. Боль в колене взорвалась ослепительной вспышкой, но она её не заметила, поглощённая другой, куда более страшной болью. Её голос, до этого молчавший, сорвался в оглушительный, яростный крик, полный не слёз, а металла.
— Где моя собака, Лёша?! Куда ты дел моего пса, пока я была на операции?! Если ты хоть пальцем его тронул, я тебя с землёй сравняю!
Он отшатнулся. Он ожидал упрёков, обиды, может быть, даже ссоры. Но он не был готов к такой первобытной, концентрированной ярости.
— В хорошие руки? — она почти выплюнула эти слова ему в лицо. — Ты решил за меня, что для него «хорошие руки»? Этот пёс жил со мной пятнадцать лет! Пятнадцать, Лёша! Он был со мной до тебя, он был со мной, когда умерла мама, он был со мной каждую чёртову минуту этой жизни! Он встречал меня у двери, когда я возвращалась раздавленная и уставшая! А ты… ты просто вышвырнул его, как старый диван?!
Она встала. Каждый сантиметр этого движения был пропитан болью, но сейчас боль придавала ей силы. Опираясь на трость, она сделала к нему шаг, и он инстинктивно попятился.
— Да что ты несёшь?! — взвился он, его растерянность сменилась ответной злобой, лучшей формой защиты. — Я о тебе заботился! Чтобы ты в чистоте восстанавливалась, а не дышала псиной и не спотыкалась о него! Ты о себе подумай, а не о собаке! Вечно у тебя крайности!
— Заботился?! — она рассмеялась, но смех этот был страшнее крика. — Ты избавился от единственного живого существа в этом доме, которое меня по-настоящему любило! Ты вырвал моё сердце, пока я лежала под ножом, а теперь говоришь мне о заботе?!
Её взгляд метнулся по комнате в поисках того, что можно было бы запустить в него. Она схватила с дивана тяжёлую бархатную подушку и со всей силы швырнула в его сторону. Подушка глухо ударилась о его грудь и упала на пол. Это было смешно и жалко, и от этого её ярость стала только сильнее. Затем её взгляд упал на журнальный столик. Стопка глянцевых журналов о дизайне и архитектуре, которые он так любил перелистывать, с громким шорохом полетела на пол, разлетевшись ярким веером по паркету.
— Угомонись! — заорал он, окончательно теряя самообладание. — Ты ведёшь себя как сумасшедшая! Из-за чего? Из-за собаки! Это просто животное, Инга! Старое, больное животное!
Эта фраза, выкрикнутая им в сердцах, упала в оглушительную тишину. Она не была громче предыдущих. Но именно она стала последней. Что-то в Инге оборвалось. Словно перегорел предохранитель, отвечавший за крик, за ярость, за попытки достучаться. Ярость не ушла, нет. Она сжалась, уплотнилась, превратившись в ледяной, тяжёлый шар где-то в солнечном сплетении. Она вдруг почувствовала абсолютную, всепоглощающую усталость и кристальную ясность мысли. Спорить было бессмысленно. Объяснять — тоже. Он не понимал. И никогда не поймёт.
Она опустила глаза, глядя на разбросанные по паркету журналы. Потом медленно подняла голову и посмотрела на него. Её лицо было совершенно спокойным. Пустым. Алексей невольно сглотнул, эта внезапная перемена пугала его больше, чем её крики. Он ожидал продолжения скандала, но вместо этого она молча развернулась.
Опираясь на трость, она двинулась через комнату. Её движения были медленными, почти ритуальными. Каждый шаг — это укол раскалённой спицы в колено, но она, казалось, больше не замечала этой боли. Она была сосредоточена. Трость глухо стучала по паркету. Тук… тук… тук… Звук этот, размеренный и неотвратимый, заполнял квартиру, и Алексей следил за ней, не в силах вымолвить ни слова. Куда она идёт? Что она задумала?
Она подошла к старому, тёмного дерева комоду, который достался Алексею от его деда. Это был его предмет гордости. А в верхнем ящике комода хранилась его главная святыня. Нечто, что он ценил куда больше, чем саму эту квартиру или машину. То, что он никогда не носил, но мог часами протирать мягкой тряпочкой, рассматривая на свету. Его единственная настоящая семейная реликвия.
— Инга, что ты делаешь? — его голос прозвучал слабо и неуверенно.
Она не ответила. Свободной рукой она потянула на себя тяжёлый ящик. Он выехал с тихим, бархатным шорохом. Внутри, на подкладке из тёмно-синего велюра, ровными рядами лежали небольшие коробки. Она взяла первую, самую большую, обтянутую тёмно-зелёным бархатом. Её пальцы не дрожали.
Алексей замер. Холод пробежал по его спине, когда он понял. Он сделал шаг вперёд, протягивая руку.
— Не смей.
Его слова повисли в воздухе. Она повернулась к нему, всё с тем же невыразительным, пустым лицом, и посмотрела ему прямо в глаза. Затем, не отводя взгляда, она открыла коробку и просто перевернула её. Тяжёлый золотой хронограф, гордость коллекции, часы его деда, глухо звякнул о паркет у её ног.
Лицо Алексея исказилось. Это было хуже, чем если бы она ударила его. Это было кощунство.
— Инга, нет… — прошептал он.
Она не услышала. Или сделала вид, что не услышала. Она медленно, с хирургической точностью, подняла трость и поставила её резиновый наконечник прямо на сапфировое стекло часов. А потом, перенеся на трость весь вес своего тела, со всей силы, на какую была способна, надавила. Раздался негромкий, но отчётливый, сухой хруст. Звук лопающегося стекла, сминаемого металла и рвущихся внутри крошечных шестерёнок. Звук уничтоженной памяти.
Инга медленно отняла трость. На паркете, в ореоле крошечных, похожих на сахарный песок осколков, лежало то, что ещё минуту назад было золотым хронографом. Одна из стрелок, согнутая под неестественным углом, застыла навсегда. Пружина баланса, видимая сквозь пролом в циферблате, была порвана. Время остановилось. Она смотрела не на искорёженный металл, не на дело своих рук. Она смотрела ему в глаза. Взгляд её был спокоен, как поверхность замёрзшего озера, под которым не было жизни.
Алексей смотрел на часы, потом на неё, потом снова на часы. Его лицо, до этого искажённое яростью и растерянностью, теперь стало пепельно-серым. Он открыл рот, но вместо слов из его горла вырвался лишь тихий, сдавленный хрип, звук воздуха, пытающегося пройти через спазмированные связки. Он не мог поверить. Это было не просто повреждение имущества. Это было осквернение. Он воспринимал эти часы не как вещь, а как продолжение своего деда, как материализованную память, которую он должен был хранить и передать дальше. А она… она наступила на эту память ногой.
— Они тоже были старые, — произнесла она тихо, но каждое слово прозвучало в оглушительной тишине, как удар молотка по камню. — И занимали много места.
Его собственные слова. Его жалкое, убогое оправдание, которое он заготовил, чтобы прикрыть своё предательство. Она взяла его ложь и, как зеркалом, отразила её обратно, превратив в оружие. Осознание этого ударило Алексея сильнее, чем любой крик. Он смотрел на неё, и в его глазах больше не было злости. Только ужас. Ужас от понимания того, кем оказалась женщина, с которой он прожил семь лет. Он видел перед собой не свою жену, а чужого, безжалостного человека, вершившего холодное правосудие.
А она, не обращая внимания на его окаменевшее лицо, спокойно повернулась к открытому ящику комода. Её рука, уверенная и твёрдая, потянулась за следующей коробкой, обтянутой синим бархатом.
Этот жест вывел его из ступора. Угроза потери чего-то ещё, перспектива полного уничтожения всей коллекции, всего, что связывало его с прошлым, оказалась сильнее шока. Он не бросился на неё, не замахнулся. Он рванулся вперёд, как к тонущему ребёнку, и его движение было жалким, паническим. Он упал на колени перед комодом, неловко, по-медвежьи, выгребая из ящика драгоценные коробки и прижимая их к груди. Он не пытался её оттолкнуть или остановить, он спасал вещи. Инга без сопротивления отпустила коробку, которую уже держала в руке. Она просто разжала пальцы, позволяя ей упасть в его судорожно сжатые ладони. Она уже сделала всё, что хотела.
— Ты… — он наконец обрёл голос, но тот был чужим, дребезжащим, полным слёз, которые он не позволял себе пролить. — Ты знаешь, что это было? Это дед… Его память… Ты растоптала память моего деда…
Она посмотрела на него сверху вниз. На его съёжившуюся на полу фигуру, на его лицо, искажённое страданием, на коробки, которые он прижимал к себе, как единственное сокровище. В её глазах не было ни капли жалости.
— А он был моя память. Пятнадцать лет моей памяти, Лёша. Тёплый бок под рукой, когда было невыносимо. Мокрая морда, которая тыкалась в ладонь, когда я возвращалась домой и не хотела жить. Ты уничтожил не старое животное. Ты стёр пятнадцать лет моей жизни. А я — всего лишь старые часы.
Больше она не сказала ни слова. Она развернулась и медленно, всё так же тяжело опираясь на трость, пошла в сторону спальни. Теперь боль в колене снова стала ощутимой, вернувшись из небытия, в которое её загнала ярость. Но теперь это была просто физическая боль, фон для огромной, зияющей пустоты внутри. Алексей остался на коленях посреди гостиной, на холодном паркете. Он смотрел на закрывшуюся за ней дверь, потом его взгляд опустился на раздавленный хронограф. Он протянул руку и дрожащими пальцами коснулся осколков. Они были холодными. Как и всё в этой квартире. Как и всё, что у них когда-то было. Скандал закончился. Не было победителей, только двое проигравших, запертых в руинах своего общего дома…







