— Да меня уже достал твой творческий отпуск, Слава! Ты или иди ищи себе работу, или питаться будешь воздухом, потому что я больше не буду

— Кать, ну опять это? Я же не собака, чтобы есть такое каждый день.

Слова Славы упали в густую, пропитанную запахом варёных сосисок тишину кухни. Они не прозвенели, не ударили — они впитались в воздух, как капля жира в дешёвую бумажную салфетку. Катя медленно опустила на стол две тяжёлые сумки из супермаркета, которые, казалось, вросли в её пальцы за дорогу домой. Она выпрямила спину, и каждый позвонок хрустнул от напряжения. Двенадцать часов на ногах в душном торговом зале. Двенадцать часов фальшивых улыбок, ответов на идиотские вопросы и бесконечного «вам что-нибудь подсказать?». И всё это — под гудение кондиционеров и писк сканеров на кассе.

Она посмотрела на мужа. Он сидел за столом в позе оскорблённого аристократа, лениво ковыряя вилкой в тарелке с макаронами. Его волосы были чуть взъерошены — верный признак того, что он провёл день в глубоких раздумьях на диване. На нём была её любимая футболка, теперь растянутая на его плечах и с небольшим пятном от краски на рукаве. Творческая личность. Художник. Последние полгода он находился в этом священном состоянии поиска музы, после того как его в очередной раз «не поняли» в дизайнерском бюро и попросили освободить место для кого-то более сговорчивого.

— А что не так? — голос Кати был ровным, почти безжизненным. Вся энергия ушла на то, чтобы дотащить эти сумки с едой на пятый этаж без лифта.

— Что не так? — он передразнил её, отодвигая тарелку с таким видом, будто в ней были помои. — Катерина, я уже полгода не ел нормального мяса. Кусок хорошей говядины, понимаешь? С кровью. Мне нужно вдохновение, а не этот суррогат. Мой организм требует белка, а не углеводной комы. Как я могу творить, питаясь этим? Мозг художника — тонкий инструмент, его нельзя кормить отбросами.

Внутри Кати что-то щёлкнуло. Громко, сухо, как лопнувшая струна. Она посмотрела на его холёные руки, которые не знали ничего тяжелее кисти. Посмотрела на его лицо, не тронутое ни усталостью, ни заботами. И вдруг вся её накопившаяся за эти полгода злость, вся несправедливость её положения, весь этот марафон выживания, который она бежала в одиночку, вырвались наружу одним сжигающим потоком ярости.

— Да меня уже достал твой творческий отпуск, Слава! Ты или иди ищи себе работу, или питаться будешь воздухом, потому что я больше не буду содержать нас обоих!

Её голос ударил в стены маленькой кухни, заставив дребезжать посуду в сушилке. Слава вздрогнул и насупился, его лицо приняло выражение мученика, которого не понимают.

— Ты не понимаешь! Я художник, мне нужно вдохновение, а не эти… помои! Ты убиваешь мой талант своей приземлённостью! Своими сосисками и вечным недовольством!

— Твой талант? — Катя ядовито, беззвучно рассмеялась. Смех душил её, обжигая горло. — Твой главный талант — лежать на диване, пока я вкалываю на двух работах, чтобы твой гениальный организм не умер с голоду! Твой талант — это рассуждать о высокой кухне, глядя на пустой холодильник!

Она шагнула к столу. Движение было резким, хищным. Она не плакала. Слёзы были непозволительной роскошью, на них ушли бы последние силы. Она схватила его тарелку. Макароны и разрезанная на кружочки сосиска смотрелись в ней жалко и сиротливо. Сделав ещё два шага, она с размаху, с грохотом вывалила всё содержимое в мусорное ведро под раковиной. Куски варёного теста прилипли к стенкам ведра, одна сосиска скатилась на пол.

— Всё, Слава. Вдохновение кончилось. И еда тоже. Холодильник с этого момента пополняется только на мои деньги и только для меня. А ты, художник, иди твори. На голодный желудок, говорят, лучше думается. Можешь считать это частью своего перформанса. Называется «Голод и воля».

Прошло три дня. Три дня густого, вязкого молчания, которое было громче любой ссоры. Квартира, когда-то бывшая их общим пространством, превратилась в разделённую территорию с чётко очерченными зонами влияния. Спальня стала нейтральной полосой, местом для холодного, беспокойного сна спиной к спине. Гостиная с диваном и мольбертом была его царством, а кухня — её бастионом, её крепостью, которую она брала штурмом каждый вечер после работы.

Сегодня Катя вошла в квартиру с одним единственным, но оглушительно ароматным пакетом. Внутри, в пластиковом контейнере, лежала курица гриль, купленная в отделе готовой еды. Запах жареной корочки и специй мгновенно заполнил прихожую, просочился в комнату, где Слава в позе мыслителя сидел перед чистым холстом. Он не повернул головы, но Катя увидела, как напряглись мышцы на его шее. Он ждал.

Она молча прошла на кухню, демонстративно громко щёлкнув замком холодильника. Достала тарелку, нож, вилку. Выложила на тарелку румяную, сочащуюся соком куриную ножку. Отрезала кусок свежего, хрустящего багета. Налила в стакан томатного сока. Каждое её движение было выверенным, неторопливым. Это был спектакль для одного зрителя, и она знала, что он смотрит, даже не глядя.

Слава появился в дверях кухни, когда она уже села за стол. Он прислонился к косяку, скрестив руки на груди. Его лицо было бледным, под глазами залегли тени. Голод был ему не к лицу.

— Ты всерьёз, да?

Его голос был хриплым, как будто он долго молчал. В нём не было злости, только ледяное, презрительное удивление.

— Я же сказала, — ответила Катя, не поднимая глаз и отрезая маленький кусочек курицы. — Твори.

Она положила мясо в рот и медленно, с наслаждением начала жевать. Вкус был божественным после целого дня на ногах и пустого желудка. Она чувствовала его взгляд на себе — тяжёлый, буравящий. Он пытался прожечь в ней дыру, заставить её поперхнуться, почувствовать себя виноватой. Но внутри неё было холодно и пусто. Все эмоции выгорели дотла в том первом скандале.

— У меня руки трясутся от голода. Я кисть держать не могу. Как я должен закончить триптих, если у меня перед глазами всё плывёт?

Это была его первая попытка манипуляции. Не просто жалоба на голод, а апелляция к их общему, как он считал, делу — его великому искусству. Раньше это работало безотказно. Катя бросалась бы готовить, извиняться, что не уследила за питанием гения.

Она молча дожевала, проглотила и отпила сок. Только после этого она подняла на него глаза. Её взгляд был спокойным и абсолютно чужим.

— Плохому танцору вечно что-то мешает, Слава. Может, дело не в еде.

Он отшатнулся от косяка, будто его ударили. Такой прямоты, такого цинизма он от неё не ожидал. Она всегда была мягкой, понимающей, всегда верила в его талант. Эта новая Катя пугала и злила его одновременно. Он развернулся и ушёл обратно в свою комнату-мастерскую. Она слышала, как он с силой бросил что-то на пол. Вероятно, кисть.

Катя спокойно закончила ужин. Каждый кусочек был актом утверждения своей правоты. Она не спешила. Когда тарелка опустела, она аккуратно собрала косточки, завернула их в салфетку. Оставшуюся половину курицы она упаковала в контейнер и поставила в холодильник. Свой холодильник. На свою полку. Затем она вымыла за собой посуду, вытерла стол и только после этого покинула кухню.

Следующий день прошёл по тому же сценарию. Утром она приготовила себе два бутерброда с сыром, который купила вчера, сварила кофе. Аромат заполнил квартиру, но Слава не вышел. Вечером она принесла себе контейнер с греческим салатом и кусок пиццы. Она ела, читая книгу на телефоне, полностью игнорируя его тень, которая периодически маячила в коридоре. Он пытался давить на неё своим страдальческим присутствием, но она выстроила вокруг себя невидимую стену.

На третий день он изменил тактику. Когда она вернулась с работы, уставшая и злая после ревизии в магазине, он ждал её на кухне. Он не выглядел голодным страдальцем. Он выглядел… вдохновлённым.

— Катя, мне ночью такая идея пришла! Просто озарение! Свет, цвет, композиция… Это будет прорыв. Я чувствую, это та самая работа, которая всё изменит. Но у меня нет сил даже эскиз набросать. Я всю ночь не спал, думал, а сейчас голова кружится.

Он говорил быстро, с горящими глазами, пытаясь зажечь в ней искру былой веры. Он не просил еды. Он просил дать ему возможность сотворить шедевр, который их обоих вытащит из этой ямы.

Катя поставила пакет на пол. Она посмотрела на него долго, изучающе. В его глазах плясали фальшивые огоньки энтузиазма, но за ними пряталась холодная, расчётливая паника. Он проигрывал. И он это знал.

— Значит, идея была не такой уж и гениальной, раз её может остановить пустой желудок. Гении творили в тюрьмах и в нищете, Слава. Им это не мешало. А ты просто ищешь оправдание своей лени.

Она взяла свой пакет и прошла мимо него. Его лицо исказилось. Маска вдохновения слетела, обнажив уродливую гримасу злобы и бессилия. Холодная война переходила в новую фазу. Он понял, что манипуляции и психологическое давление больше не работают. А значит, придётся искать другие методы. Более действенные. И более грязные.

Поражение в психологической войне превратило Славу из пассивного страдальца в активного вредителя. Голод отступил на второй план, уступив место жгучей, мелочной обиде. Ему нужно было не просто поесть. Ему нужно было доказать, что он всё ещё что-то значит в этом доме, что его присутствие нельзя игнорировать. И он начал действовать.

Первый удар был нанесён утром. Катя, как всегда, встала в шесть, чтобы успеть на свою первую работу. Она достала из шкафа свежевыглаженную белую блузку — часть униформы. На груди, прямо по центру, расплывалось уродливое кофейное пятно. Оно было ещё влажным. Она обернулась. Слава стоял в дверях спальни, держа в руках пустую чашку.

— Ой, — сказал он с наигранным сожалением. — Прости. Я нёс тебе кофе в постель. Споткнулся в темноте. Руки-то дрожат… сама знаешь от чего.

Он даже не пытался сделать свою ложь правдоподобной. Это было чистое, незамутнённое издевательство. Катя молча посмотрела на блузку, потом на него. Не сказала ни слова. Она просто сняла испорченную вещь, бросила её в корзину для белья, достала запасную, надела и ушла, оставив его стоять в дверях с глупой ухмылкой на лице. Он решил, что победил.

Он ошибался. Вечером, когда Слава сел за свой мольберт, чтобы демонстративно порисовать углём на листе ватмана — единственное, на что не требовалось больших физических сил, — он не нашёл своих кистей. Ни одной. Ни тонкой колонковой, которой он особенно гордился, ни широкой щетинной для грунтовки. Ящик с инструментами был пуст. Он обшарил всю комнату, заглянул под диван, перерыл полки. Пусто.

Катя сидела на кухне и ела салат из контейнера, листая ленту новостей в телефоне. Она даже не подняла головы, когда он влетел на кухню.

— Где мои кисти?

— Не знаю, — ровно ответила она, подцепив вилкой оливку. — Может, ты их в темноте обронил, когда споткнулся.

Его лицо побагровело. Он понял. Это был ответный ход. Холодный, точный и бьющий по самому больному — по его инструментам, по символу его «гениальности». Он ничего не мог сказать, потому что это означало бы признать свой утренний поступок. Он просто выскочил из кухни, хлопнув дверью. Катя даже не вздрогнула.

Война перешла на новый уровень. На следующий день после её уборки он «случайно» рассыпал на свежевымытом кухонном полу пакет с остатками муки, которую нашёл в дальнем углу шкафа. Просто белое облако пыли, которое осело на всех поверхностях. Когда Катя вернулась, он сидел в комнате и делал вид, что медитирует.

Она не стала убирать. Она не стала кричать. Она взяла ведро с водой, в котором мыла пол, и молча вылила его содержимое на его стопку эскизов, лежавшую у мольберта. Бумага мгновенно размокла, угольные линии поплыли, превращаясь в грязные серые разводы.

— Ой, — сказала она, глядя на него пустыми глазами. — Споткнулся. Руки дрожат от усталости.

Теперь они не разговаривали совсем. Квартира стала полем для диверсий. Он начал громко включать музыку поздно вечером, когда она пыталась уснуть перед ранним подъёмом. Это была не просто музыка, а какой-то авангардный джаз с рваным ритмом и диссонансными аккордами, который бил по нервам, не давая расслабиться.

Катя терпела два часа. Потом встала, прошла в ванную, взяла самый дешёвый и едкий освежитель воздуха с запахом «Морского бриза», который она покупала для туалета, зашла в его комнату и молча выпустила весь баллон на его диван, на холсты и на занавески. Химическая вонь была настолько сильной, что у Славы заслезились глаза. Этот запах нельзя было выветрить, он въелся в ткань, в дерево, в бумагу. Он превратил его творческое убежище в зловонную газовую камеру.

Слава выключил музыку. Он сидел посреди комнаты, задыхаясь от запаха приторной свежести, и смотрел на неё с ненавистью. Он понял, что она не просто отвечает ударом на удар. Она делает это лучше, жёстче и больнее. И он проигрывал не только войну за еду, он проигрывал войну за территорию, за власть, за самоуважение. И в его голове созрел новый план. План, который должен был сломать её окончательно, ударив туда, где у неё ещё оставалось что-то живое и уязвимое.

На следующий день, когда Катя вернулась домой, тишина в квартире была другой. Не враждебной, напряжённой и звенящей, как натянутая струна, а мёртвой. Она была плотной, как вата, и пахла чем-то горьким. Катя сразу почувствовала — что-то случилось. Не очередная мелкая пакость, не испорченная вещь. Что-то окончательное.

Она прошла в гостиную, которая служила Славе мастерской. Диван, пропитанный запахом освежителя, стоял на своём месте. Мольберт был пуст. А посреди комнаты, на паркете, стояло старое металлическое мусорное ведро, которое они обычно использовали для строительного мусора во время ремонта. Из него всё ещё вился тонкий, едва заметный дымок, и исходил тот самый тонкий, едкий запах горелой бумаги и лакированного дерева.

Катя подошла ближе и заглянула внутрь. На дне лежала горка серого пепла, среди которого можно было различить несколько обугленных щепок и оплавившуюся металлическую застёжку. У неё перехватило дыхание. Она узнала эту застёжку. Это было всё, что осталось от её шкатулки. Маленькой, резной, из карельской берёзы, которую ей сделал дед, когда она была ещё девочкой. Внутри неё не было ни денег, ни драгоценностей. Там лежали письма. Письма от мамы, которых было всего пять штук, написанных ею из больницы незадолго до смерти. Её кривой, бисерный почерк, её слова, её запах, который, как казалось Кате, всё ещё жил на этих пожелтевших листках. Это было единственное, что связывало её с прошлым. Единственная вещь в этом доме, которая принадлежала только ей и была дороже всего на свете.

Слава стоял в дверном проёме, прислонившись к косяку. Он был выбрит и одет в чистую рубашку. В его глазах не было триумфа. Только выжженная, голодная пустота, которая ждала, чем бы наполниться. Он ждал её слёз, её криков, её истерики. Он нанёс свой главный удар, ударил по самому святому, чтобы увидеть, как она сломается, как она упадёт на колени, как признает его власть над ней. Он хотел увидеть её боль, чтобы утолить свой собственный голод — голод по значимости.

— Ну что? Теперь ты довольна? — его голос был тихим и хриплым.

Катя медленно выпрямилась. Она смотрела на ведро с пеплом, а видела совсем другое. Она видела ту девочку, которой была, когда верила в любовь и талант. Ту девушку, которая работала по ночам, чтобы он мог купить себе лучшие краски. Ту женщину, которая оправдывала его лень и эгоизм поиском вдохновения. Она видела всю свою жизнь с ним, которая сейчас превратилась в эту горстку пепла. И вдруг она поняла, что он не просто сжёг шкатулку. Он сжёг последнюю нить, которая связывала её с той наивной и любящей Катей. Он убил в ней всё, что ещё могло чувствовать боль от его поступков. Он освободил её.

Она повернулась к нему. На её лице не было ни слёз, ни ненависти, ни отчаяния. Только безграничная, всепоглощающая усталость и холодное, кристально чистое спокойствие. Она посмотрела ему прямо в глаза.

— Да, Слава. Довольна.

Он не ожидал этого. Он ждал чего угодно, но не этого тихого, ровного голоса и этого пустого взгляда. Его лицо дрогнуло.

— Что?..

— Ты наконец-то закончил свою лучшую работу, — продолжила она тем же бесцветным тоном. — Это твой главный шедевр. Называется «Пепел». Можешь гордиться. Впервые в жизни ты что-то довёл до конца.

Она обошла его, не коснувшись. Прошла в прихожую. Молча надела куртку, взяла сумочку. Она не собирала вещи, не хлопала дверью. Она просто открыла замок, достала из связки ключ от квартиры и положила его на маленькую полочку для обуви.

Слава смотрел на неё, ничего не понимая. Паника начала затапливать его изнутри.

— Ты куда? Катя! Постой! Я… я не хотел! Я просто хотел, чтобы ты…

Она обернулась, уже стоя на пороге. И в её взгляде он впервые увидел нечто похожее на жалость. Не к себе. К нему.

— А я хотела, чтобы ты был мужчиной. Но, видимо, мы оба хотели невозможного. Приятного аппетита, художник.

Дверь за ней мягко закрылась. Щёлкнул замок в подъезде. Слава остался один. В мёртвой тишине, в запахе пепла, наедине со своим главным шедевром. И впервые за долгие месяцы он почувствовал настоящий, всепоглощающий голод. Но это был уже не тот голод, который можно утолить едой. Это была пустота, которую уже ничем нельзя было заполнить…

Оцените статью
— Да меня уже достал твой творческий отпуск, Слава! Ты или иди ищи себе работу, или питаться будешь воздухом, потому что я больше не буду
Смелые селфи звёзд: смотри, не обожгись!