— А твоя мать что, приехала к нам бухать на халяву тут? Наши дети её уже боятся! Пусть убирается отсюда, Ксюша, по-хорошему, потому что я бо

— А твоя мать что, приехала к нам бухать на халяву тут? Наши дети её уже боятся! Пусть убирается отсюда, Ксюша, по-хорошему, потому что я больше видеть её тут не могу!

Олег не кричал. Он говорил низким, спрессованным голосом, от которого кухонный воздух, и без того тяжёлый и спертый, казалось, уплотнился ещё сильнее. Он стоял, оперевшись костяшками пальцев о столешницу, и смотрел на жену так, будто видел её впервые. Словно она была не его Ксюшей, с которой они прожили десять лет, а чужой, непонятной женщиной, добровольно притащившей в их дом чуму.

Из гостиной доносился саундтрек их семейного апокалипсиса. Людмила Петровна, её мать, добравшись до нужной кондиции с помощью третьего за вечер бокала красного полусладкого, исполняла свой коронный номер — надрывную балладу из старого фильма. Фальшивые, дребезжащие ноты цеплялись за стены, просачивались под дверь и оседали в ушах липкой, неприятной плёнкой.

— Олег, тише, она же услышит… — начала Ксюша по инерции. Эта фраза стала её мантрой на последние две недели. Она произносила её по десять раз на дню, каждый раз с меньшей надеждой.

— Пусть слышит! — отрезал он, выпрямляясь. Его глаза потемнели. — Может, хоть так до неё дойдёт, что она здесь нежеланный гость. Хотя кого я обманываю. До неё уже ничего не дойдёт. Ты вчера видела глаза Макса, когда она пыталась его обнять? Он отшатнулся от неё, как от прокажённой. От родной бабушки! Он её боится, Ксюша. Наша младшая, Катя, вчера спросила меня, почему от бабушки всегда так странно пахнет и почему у неё такие страшные стеклянные глаза. Что я должен ей отвечать, а?

Он не ждал ответа. Он ходил по небольшой кухне, от холодильника к окну и обратно, как зверь, запертый в слишком тесной клетке. Каждый его шаг был тяжёлым и выверенным. Он не размахивал руками, не повышал голос до визга. Вся его ярость была внутри, она концентрировалась, превращаясь из огня в раскалённый металл.

— Я прихожу с работы в свой дом. В свой! И что я вижу? На диване, который мы с тобой вместе выбирали, сидит она. Смотрит мой телевизор. И пьёт. С утра до ночи. Она начинает с бокальчика «для аппетита», потом продолжает «для настроения», а заканчивает, наклюкавшись до состояния, когда начинает путать имена собственных внуков. Это нормально, по-твоему?

Ксюша сидела на табуретке, ссутулив плечи. Она чувствовала себя старой. Не по годам уставшей, а именно старой, выпотрошенной. Две недели материнского «гостевания» высосали из неё все соки. Бесконечные уговоры, попытки спрятать бутылки, выслушивание пьяных исповедей и жалоб на жизнь, а потом — укладывание её, грузной и непослушной, спать. И всё это под аккомпанемент тихого ужаса в глазах собственных детей и ледяного, нарастающего молчания мужа. Она оказалась зажата между двух огней, и оба они сжигали её без остатка.

— Олег, я поговорю с ней завтра. Я всё ей скажу, — её собственный голос показался ей чужим и неубедительным.

Он остановился прямо перед ней и усмехнулся. Но в этой усмешке не было ни капли веселья.

— Ты говорила с ней вчера. И позавчера. И в прошлое воскресенье. И какой результат? Она сегодня купила себе не две бутылки, а три. Сказала, что одна «про запас». Ксюша, хватит. Запаса больше нет. Ни у меня, ни у детей. Ни у этого дома. Твоё время на разговоры закончилось. Теперь будет моё время. Время действовать.

Хватит.

Это слово не было произнесено вслух. Оно застыло в воздухе кухни, материализовалось из его сжатых челюстей и тяжёлого взгляда. Песня в гостиной захлебнулась на высокой, почти трагической ноте, перешла в неразборчивое бормотание и, наконец, стихла, уступив место тяжёлому, прерывистому посапыванию. Олег дождался этого момента. Он не двигался ещё с минуту, прислушиваясь к тишине, удостоверяясь, что представление на сегодня окончено и примадонна погрузилась в свой вязкий, алкогольный сон.

Он дождался. Потом молча обошёл застывшую на табуретке Ксюшу и направился в коридор. Он не стал заглядывать в гостиную. Он знал, какую картину там увидит: откинутая на спинку кресла голова, приоткрытый рот, небрежно брошенная на пол рука, рядом с которой на ковре темнело небольшое влажное пятно от расплескавшегося вина. Он не стал её будить.

Вместо этого он тихо приоткрыл дверь в комнату, отведённую тёще. Смрад ударил в нос мгновенно — густая смесь немытого тела, дешёвого парфюма и перегара. Олег на мгновение задержал дыхание и шагнул внутрь. Он не включал верхний свет, ему хватило тусклого луча от уличного фонаря, пробивавшегося в окно. Его действия были быстрыми и точными, как у хирурга. Он не рылся в её вещах, не нарушал порядка больше, чем было необходимо. Он просто знал, где искать.

Первая почти пустая бутылка коньяка нашлась под кроватью, прикрытая стоптанным домашним тапком. Вторая, начатая бутылка вина, была завёрнута в махровый халат и спрятана на полке шкафа. Ещё две, совершенно новые, запечатанные, он извлёк из её дорожной сумки, засунутые между стопками чистого, казалось бы, постельного белья. Он действовал без злости, без брезгливости. На его лице было выражение предельной концентрации, будто он выполнял неприятную, но необходимую работу. Санитарную обработку собственного дома.

Собрав весь этот арсенал, он вернулся на кухню. Ксюша не сдвинулась с места. Она смотрела на него, на четыре бутылки в его руках, и её лицо было похоже на маску. Он не сказал ни слова. Подошёл к раковине, поставил свой улов на столешницу и взял большой чёрный пакет для мусора. Затем, на её глазах, он приступил к ритуальному уничтожению.

Он открутил крышку с коньячной бутылки и перевернул её. Густая, пахнущая ванилью и спиртом жидкость с бульканьем полилась в сток, оставляя на нержавеющей стали тёмные, маслянистые разводы. Следом за ней пошла бордовая струя вина из начатой бутылки. Воздух наполнился тошнотворным коктейлем из виноградной кислоты и приторной сладости коньячных отдушек. Ксюша не шевелилась. Кажется, она даже не дышала. Она просто смотрела, как её муж методично, одну за другой, опустошает мамины «запасы».

Когда последняя капля из последней, совершенно новой бутылки каберне упала в раковину, Олег с силой бросил пустую стеклотару в мусорный пакет. Звон бьющегося стекла был единственным резким звуком в этой немой сцене. Он завязал пакет и поставил его у двери.

Только после этого он повернулся к жене. Он вытер руки о кухонное полотенце, и этот бытовой, обыденный жест выглядел сейчас особенно жутко.

— Завтра утром я вызову ей такси до вокзала. Либо дашь ей денег на билет, либо я дам ей денег на билет. Это единственное, что сейчас подлежит обсуждению. Выбирай.

Утро встретило Людмилу Петровну неласково. Не спасительной серой мутью, к которой она привыкла, а безжалостно ярким светом, который резал глаза сквозь неплотно прикрытые веки. Голова была чугунной, во рту стоял привкус старых монет и вчерашнего кислого вина. Она села на диване, на котором так и уснула, и застонала — не от боли, а от ритуальной жалости к себе.

— Ксюша! — её голос был хриплым и требовательным, не предполагающим отказа. — Воды принеси… И таблетки от головы поищи, они где-то в сумке…

Ответа не последовало. Только из детской доносилась какая-то возня — Макс и Катя собирались в садик. Людмила Петровна недовольно поморщилась. Шумные. Вечно шумные. Кое-как поднявшись, она побрела в свою комнату. Первым делом её рука шагнула под кровать, нащупывая знакомые очертания бутылки. Пусто. Пальцы скребли по пыльному ламинату. Ничего.

Она выпрямилась, и тревога, острая и холодная, начала вытеснять похмельную апатию. Шкаф. Она рванула дверцу, запустила руку в халат. Пусто. Сумка. Она вывалила на кровать аккуратные стопки белья, прощупала каждый свёрток. Ничего. Паника нарастала. Это было хуже головной боли. Это было похоже на то, как у утопающего отнимают последнюю соломинку.

Она выскочила в коридор, почти столкнувшись с Ксюшей, которая молча завязывала бант на голове у Кати.

— Где? — прошипела Людмила Петровна.

— Что «где», мама? — Ксюша не поднимала глаз.

— Ты прекрасно знаешь что. Где коньяк, который стоял под кроватью? Где вино из шкафа? Ты спрятала? Решила мать повоспитывать?

— Мам, давай не сейчас. Дети… Может, чаю? Крепкого, с лимоном?

Этот лепет окончательно вывел Людмилу Петровну из себя. Она уже открыла рот, чтобы выдать что-то ядовитое и унизительное, но в этот момент из кухни вышел Олег. Он был уже одет для работы — свежая рубашка, брюки. В руках он держал ключи от машины. Он не выглядел ни злым, ни уставшим. Он был спокоен. Эта звенящая, нечеловеческая невозмутимость пугала больше любого крика.

— Людмила Петровна, можете не искать. Ничего нет.

Он сказал это ровным, почти деловым тоном, будто сообщал о прогнозе погоды. Он прошёл мимо них и поставил на обувную полку пустой мусорный пакет, из которого доносился тихий стеклянный перезвон.

Людмила Петровна проследила за его движением, потом перевела взгляд на его лицо. И поняла.

— Я всё вылил вчера вечером. В раковину, — продолжил Олег, отвечая на её невысказанный вопрос. Он посмотрел на часы. — Такси до вокзала будет у подъезда в девять. Сейчас половина десятого. У вас есть полчаса, чтобы собраться. Деньги на билет Ксюша вам оставит на комоде.

Время остановилось. Катя замерла с полузавязанным бантом. Ксюша окаменела, опустив руки. А Людмила Петровна смотрела на зятя, и в её мутных от похмелья глазах медленно разгорался тёмный, холодный огонь. Она ожидала чего угодно: скандала, упрёков, даже рукоприкладства. Но не этого. Не этого спокойного, будничного приговора.

— Ты что себе позволяешь, мальчик? — произнесла она медленно, чеканя каждое слово. Маска несчастной больной женщины сползла, обнажив твёрдое, злое и абсолютно трезвое лицо хищника, которого загнали в угол и который готовился к последнему, самому жестокому прыжку.

Слово «мальчик» было выплюнуто с такой концентрированной ненавистью, что, казалось, могло прожечь дыру в свежей рубашке Олега. Но он даже не моргнул. Он посмотрел на Людмилу Петровну тем же ровным, спокойным взглядом, каким смотрит энтомолог на неприятное, но уже изученное насекомое.

— Людмила Петровна, я позволяю себе жить в собственном доме без страха за своих детей. Я возьму Макса и Катю, мы оденемся в комнате. Через двадцать минут машина будет ждать.

Он не стал дожидаться ответа. Взял за руки замерших детей и увёл их в спальню, плотно прикрыв за собой дверь. Он оставил их вдвоём в узком коридоре. Двух женщин, связанных кровью и взаимной, накопившейся за долгие годы усталостью. И как только дверь за зятем закрылась, Людмила Петровна развернулась к дочери. Её лицо исказилось. Вся ярость, которую она не смогла обрушить на непробиваемую стену Олега, теперь искала выход. И нашла его.

— Это ты. Это всё ты, — прошипела она, ткнув в Ксюшу скрюченным пальцем. — Нашептала ему. Нажаловалась. Думала, я не вижу, как ты на меня смотришь последнюю неделю? Как ты с ним переглядываешься за моей спиной? Продала мать за штаны, за эту вот квартирку в спальном районе. Всегда такой была. Тихой, послушной, а внутри — гниль.

Ксюша стояла, опустив руки вдоль тела. Она ожидала этого. Возможно, она ждала этого всю свою жизнь. Она не пыталась оправдываться, не просила мать замолчать. Она просто слушала, и с каждым словом что-то внутри неё, что-то мягкое и податливое, что заставляло её годами терпеть, убирать, утешать и оправдывать, твердело, превращаясь в камень.

— Ты думаешь, он тебя любит? Такую, как ты? — продолжала Людмила Петровна, её голос набирал силу, наполняясь ядом. — Серую, безвольную. Он тебя терпит. Потому что ты удобная. Потому что готовишь, убираешь и молчишь в тряпочку. А как только ему понадобилось выкинуть из дома твою родную мать, ты даже рта не посмела раскрыть. Где твоя гордость? Или её никогда и не было? Ты ведь вся в отца. Такой же слизняк. Он тоже всегда молчал, а потом просто сбежал. И ты сбегаешь. Прячешься за мужскую спину.

В этот момент Ксюша подняла голову. Её лицо было спокойным. Пугающе спокойным. Она посмотрела матери прямо в глаза, и в этом взгляде не было ни страха, ни вины, ни жалости. Только холодная, выжженная пустота.

— Да, — сказала она тихо, но её голос прозвучал в коридоре оглушительно. — Я спряталась. А знаешь, почему? Потому что с тобой по-другому нельзя. Тебя нельзя любить, тебя можно только обслуживать. Тебя нельзя жалеть, потому что твоя жалость — это способ залезть под кожу и пить кровь. Ты не в гости приехала, мама. Ты приехала умирать. Медленно, грязно, за чужой счёт, отравляя всё вокруг. И ты хотела, чтобы мы с детьми смотрели на это. Чтобы мои дети запомнили свою бабушку пьяной развалиной, пугающей их по ночам.

Людмила Петровна отшатнулась, будто её ударили. Она не была готова к такому ответу. Она привыкла, что Ксюша мнётся, плачет, умоляет.

— Так вот, — продолжила Ксюша тем же ледяным тоном, делая шаг вперёд. — Этого не будет. Мои дети будут расти в чистом доме. Без запаха перегара и прокисшего вина. Без твоих пьяных песен. И без тебя. Ты правильно сказала, я выбрала. Я выбрала их, а не тебя. Собирай вещи. Такси ждать не будет.

Она развернулась и ушла на кухню. Не хлопнув дверью, не всхлипнув. Просто ушла. Людмила Петровна осталась одна посреди коридора. Она постояла так с минуту, обмякшая, побеждённая. Потом медленно, как во сне, побрела в свою комнату. Через пятнадцать минут она вышла с сумкой, молча обулась, взяла с комода деньги и, не прощаясь, вышла за дверь. Входной замок щёлкнул с безразличной окончательностью.

Олег вышел из спальни. Ксюша стояла у окна на кухне, глядя на серый утренний двор. Она не плакала. Он подошёл и встал рядом. Внизу от подъезда отъезжало жёлтое такси. Они молча смотрели, как оно растворяется в потоке машин. Квартира была чистой. Воздух был чистым. Но тишина, воцарившаяся в ней, была тяжёлой и мёртвой, как тишина на пепелище, где ещё вчера был дом…

Оцените статью
— А твоя мать что, приехала к нам бухать на халяву тут? Наши дети её уже боятся! Пусть убирается отсюда, Ксюша, по-хорошему, потому что я бо
Близнецов Анджелины Джоли и Брэда Питта запечатлели на прогулке в Лос-Анджелесе